я выложу одну главу из книги Патти Смит "Просто Дети". эта глава была в июльском номере RS за 2011 год, так что если у кого есть этот воистину интересный номер, то можете прочитать. а вообще даже если вы не знаете кто такая Патти Смит, или,вдруг,терпеть ее не можете(хотя я могу полагать, что это из-за незнания), то скачайте и прочтите. а потом как-нибудь купите. потому что эта одна из тех книг, которые стоит сидеть и перечитывать длинными вечерами, сидя на полу и слушая тот самый старый рок-н-ролл. ну или саму Патти.
Рожденные в понедельник
Летом 1967 года я подвела итоги истекшего этапа своей жизни. Я произвела на свет здоровую дочь и вверила ее заботам любящей интеллигентной семьи. Бросила педагогический колледж: чтобы доучиться, у меня не хватало ни самодисциплины, ни интереса к учебе, ни денег. Работаю за минимальную зарплату в Филадельфии на полиграфической фабрике, где печатают учебники.
Куда теперь отправиться и чем там заняться? Вот какой вопрос надо было решать прежде всего. Я не отказывалась от надежд стать художницей, хотя и знала: денег на учебу в школе искусств взять неоткуда, мне бы самой прокормиться. В моем городке меня ничто не удерживало: никаких перспектив, никакого чувства общности. Родители растили нас в атмосфере богословских диспутов, сочувствия ближним, борьбы за гражданские права, но общая атмосфера в поселках Нью-Джерси мало благоволила людям искусства. Мои немногочисленные единомышленники переехали в Нью-Йорк, чтобы писать стихи и учиться на художников, и я чувствовала себя совершенно одинокой.
Моим утешением стал Артюр Рембо. Я набрела на него в шестнадцать лет на лотке букиниста напротив автовокзала в Филадельфии. Его надменный взгляд с обложки «Озарений» скрестился с моим. Его язвительный ум высек во мне искру, и я приняла Рембо как родного, как существо моей породы, даже как тайного возлюбленного. Девяносто девяти центов — столько стоила книга — у меня не нашлось, и я ее просто прикарманила.
Рембо хранил ключ к шифру мистического языка, который я жадно впитывала, хотя и не вполне понимала. Безответная влюбленность в Рембо была для меня не менее реальным чувством, чем все мои прочие переживания. На фабрике, где я работала среди безграмотных грубых женщин, Рембо навлек на меня гонения. Другие работницы заподозрили: раз я читаю книгу на иностранном языке, значит, коммунистка. Подловили меня в туалете и стали мне угрожать, требовали, чтобы я выдала им Рембо. Тут-то я и вскипела. Ради Рембо я писала и мечтала. Он стал моим архангелом, спасителем от рутинных ужасов фабричной жизни. Я крепко уцепилась за его руки, начертившие карту рая. Ходила горделиво оттого, что знала Рембо, и эту гордость у меня было невозможно отнять. Я швырнула «Озарения» в клетчатый чемодан. Уйдем в бега вместе.
читать дальшеКакой-никакой план действий у меня был. Отыскать друзей, которые учатся в Институте Прэтта в Бруклине: если буду вращаться в их кругах, смогу набраться знаний. Когда в конце июня меня уволили из типографии, я сочла: это знамение, пора сняться с места. В Южном Джерси с работой было туго. Я записалась ждать вакансий на заводе грампластинок «Коламбиа рекорде» в Питмене и в «Кэмп-белл суп компани» в Кэмдене, но меня трясло при одной мысли об этих предприятиях. Денег у меня было впритык: ровно на автобусный билет в один конец. Я решила, что в Нью-Йорке попробую устроиться в какой-нибудь книжный магазин, обойду все, какие есть, — рассудила, что для меня это самое подходящее место работы. Мама, профессиональная официантка, дала мне белые танкетки и чистый комплект формы в целлофановом пакете. — Официантка из тебя никогда не получится, но форму я тебе все равно дам — а вдруг? — сказала она. Так мама дала мне понять, что я могу на нее положиться.
Утром 3 июля, в понедельник, я кое-как простилась с родными — слез было пролито много. Я прошла пешком милю до Вудбери и села на филадельфийский автобус. Проехала через мой любимый Кэмден, почтительно кивнула облезлому фасаду когда-то блестящего отеля «Уолт Уитмен». В сердце закололо — больно было расставаться с этим захиревшим городом, но там для меня не было работы. Судостроительный завод тоже вот-вот закроется, соискателей и без меня станет предостаточно.
На Маркет-стрит я сошла, заглянула в «Недик». Опустила монетку в музыкальный автомат, прослушала пластинку Нины Симон с обеих сторон, выпила кофе с пончиком — в знак прощания. Перешла дорогу и оказалась на Филиберт-стрит, у лотка букиниста напротив автовокзала, у которого околачивалась последние несколько лет. Помедлила у лотка, с которого когда-то украла книгу Рембо. На этом самом месте теперь лежала потрепанная «Любовь на левом берегу» с зернистыми черно-белыми фото — хроникой парижской ночной жизни в конце 50-х. Фото красавицы Вали Майерс — лохматой, с густо подведенными глазами, танцующей на улицах Латинского квартала — произвели на меня колоссальное впечатление. Эту книгу я красть не стала, но картинки запомнила.
На автовокзале меня ждал удар: за то время, пока я здесь не бывала, билеты подорожали почти вдвое. Мне не по карману. Я вошла в телефонную будку, чтобы подумать. И почувствовала себя Кларком Кентом в момент, когда он оборачивается Суперменом. Я собиралась позвонить сестре, хотя мне было стыдно возвращаться домой. Но на полке под таксофоном, на пухлом телефонном справочнике, лежал белый лакированный кошелек. А в кошельке — медальон и тридцать два доллара: почти что моя недельная зарплата на последнем месте работы.
Не вняв голосу совести, я присвоила деньги, но кошелек отдала в кассу автовокзала, понадеявшись, что владелица его разыщет и получит назад хотя бы медальон. Никаких документов или адресов в кошельке не было — никак не вычислить хозяйку. Мне остается лишь поблагодарить — и на протяжении всех этих лет я ее уже много раз мысленно благодарила — мою неизвестную благодетельницу. Это она в решающий момент пришла мне на выручку, подкинула мне, воровке, деньги на счастье. Я приняла дар — маленький белый кошелек, решив: сама судьба указала мне дорогу.
Я села в автобус: двадцатилетняя девушка в джинсах, черной водолазке и старом сером плаще, купленном тогда в Кэмдене. В моем маленьком чемодане в желтую и красную клетку лежало несколько рисовальных карандашей, блокнот, «Озарения», кое-что из одежды, фотографии моих сестер и брата. Уезжала я в понедельник — день недели, когда родилась. Хороший день для приезда в Нью-Йорк, считала я по своей суеверности. Меня никто не ждал. Меня ждал весь мир.
Выйдя из автовокзала Порт-Оторити, я тут же спустилась в метро и с пересадкой на «Джей-стрит — Боро-холл» доехала до «Хойт — Шермерхорн», оттуда до «Декалб-авеню». День был солнечный. Я надеялась пристроиться у друзей, пока не найду собственное жилье. Пришла по адресу, который у меня был, в какой-то таунхаус, но оказалось: мои друзья переехали. Новый жилец встретил меня учтиво. Указал на дверь комнаты в глубине квартиры: — Спросите, вдруг мой сосед знает их новый адрес?
Я переступила порог. На простой железной койке спал парень. Бледный, стройный, с гривой темных кудрей, в одних джинсах, с несколькими нитками бус на шее. Я замерла. Он раскрыл глаза и улыбнулся.
Когда я рассказала ему о своей проблеме, он одним движением вскочил, надел белую футболку и мексиканские сандалии уарачи, поманил меня за собой. Я смотрела, как он идет впереди, указывает мне путь, легко ступая на кривоватых ногах. Обратила внимание на его руки: он постукивал пальцами по бедру. Таких, как он, я еще никогда не видывала. Он довел меня до другого таунхауса на Клинтон-авеню, небрежно отсалютовал мне на прощанье, улыбнулся и ушел своей дорогой.
День тянулся. Я дожидалась друзей. По велению судьбы они так и не вернулись домой. В ту ночь, посколькудеваться мне было некуда, я заснула прямо на красном крыльце их таунхауса. А когда проснулась, наступил День независимости — первый мой День независимости вдали от дома, от привычного парада, пикника ветеранов и салюта. Я почувствовала: здесь в воздухе витает тревожное возбуждение. Под ногами у меня разрывались петарды, которыми швырялись ватаги мальчишек. День независимости я провела примерно так же, как и несколько последующих недель — в поисках родной души, крова и того, что было мне нужнее всего, — работы. Похоже, летом было не время обращаться за поддержкой к студентам. Никто особо не собирался мне помогать — все и сами еле сводили концы с концами, — а я, серая деревенская мышка, только путалась под ногами. В конце концов я вернулась на Манхэттен и стала ночевать в Центральном парке, недалеко от статуи Безумного Шляпника. Ходила по Пятой авеню и везде в книжных и прочих магазинах оставляла заявления о приеме на работу. Часто задерживалась у подъезда какого-нибудь роскошного отеля: наблюдала со стороны прустовский стиль жизни высшего сословия — дам и господ, что выходили с изящными чемоданами, золотисто-коричневыми, узорчатыми, из изящных черных автомобилей. Совсем другая жизнь. Между Парижским театром и отелем «Плаза» стояли коляски, запряженные лошадьми. Из подобранных на улице газет я узнавала афишу вечерних развлечений. Стоя напротив «Метрополитен-опера», смотрела, как зрители входят внутрь, заражалась их предвкушением праздника.
Город был всем городам город: переменчивый и сексапильный. Меня легонько отпихивали с дороги стайки румяных молодых матросов, ищущих приключений на Сорок второй улице с длинной чередой порнографических кинотеатров, среди лотков с хот-догами, сверкающих витрин сувенирных лавок и нахальных женщин. Я заходила в игорные дома, заглядывала в окна великолепного, протянувшегося на полквартала бара «Гранте», где бесчисленные мужчины в черных костюмах поедали горы свежих устриц.
Небоскребы были прекрасны. Ни за что не верилось, что эти здания — всего лишь оболочки корпораций. Это были монументы, олицетворяющие надменный, но благородный дух Америки. Каждый квадрант ободрял своей внешностью, хранил на себе отпечаток движения истории. Мир старый и мир новорожденный, воплощенные архитекторами и рабочими в камень и известку.
Я часами гуляла, переходя из парка в парк. На Вашингтон-сквер до сих пор витали персонажи Генри Джеймса и чувствовалось присутствие его самого. Входишь под белую арку, и тебя приветствуют звуки акустических гитар и кубинских барабанов, песни протеста, споры о политике, и активисты, раздающие листовки, и старые шахматисты, которым бросают вызов молодые. Мне была внове эта атмосфера открытости: непринужденная свобода, которая, казалось, ни для кого не оборачивалась гнетом.
Усталая и голодная, я скиталась по городу со своими жалкими пожитками, завернутыми в тряпку, — вылитый бродяга, не хватало только узел на палку повесить. Чемодан оставляла в камере хранения в Бруклине.
Как-то в воскресенье я устроила себе день отдыха от поисков работы. Всю ночь каталась на метро от конечной до конечной, до Кони-Айленда, спала урывками, при любой возможности. На «Вашингтон-сквер» сошла с поезда линии «Эф» и побрела по Шестой авеню. На перекрестке с Хьюстон остановилась посмотреть, как мальчишки играют в баскетбол. Там я и встретила Святого, моего проводника, чернокожего индейца-чероки, который одной ногой стоял на мостовой, а другой — на Млечном Пути. Он появился в моей жизни внезапно. У бродяг так иногда случается — они вдруг находят друг друга.
Я быстро смерила его взглядом — и тело и душу — и решила: хороший человек. Разговорилась с ним как ни в чем не бывало, хотя обычно чуралась незнакомых.
— Привет, сестренка. Как дела на свете?
— На Земле или во всей Вселенной? Он рассмеялся и сказал:
— Все путем!
Пока он смотрел на небо, я его разглядела. Вылитый Джими Хендрикс: высокий, худой, учтивый, только одежда слегка пообтрепалась. Он не излучал агрессии, не произносил никаких двусмысленных скабрезностей и вообще не упоминал о материальной стороне бытия, кроме самых элементарных человеческих потребностей.
— Голодная?
— Да.
— Пойдем.
Улица, где находилось множество кафе, еще только просыпалась. Он зашел в несколько заведений на Макдугал-стрит. Приветствовал мужчин, которые готовились к новому дню.
— Привет, Святой! — говорили они, и он болтал с ними о всякой всячине.
Я стояла поодаль.
— Для меня что-нибудь найдется? — спрашивал он. Повара отлично его знали и одаривали бумажными пакетами со снедью. Взамен он кормил их байками про свои скитания от Вермонта до Венеры. Мы пошли в парк, сели на скамейку и разделили его добычу: вчерашний батон и пучок салата. Он велел мне оторвать и выбросить верхние листья. Разломил батон на две половинки. В сердцевине салат был еще свежий.
— В зелени есть вода, — сказал он. — Хлеб утолит твой голод.
Отборные листья мы положили на хлеб и с удовольствием съели эти бутерброды.
— Настоящий тюремный завтрак, — сказала я.
— Ну да, но мы-то на воле.
Этим все было сказано. Он немного поспал на траве, а я просто тихо сидела рядом, без опаски. Когда он проснулся, мы отыскали среди лужаек кусок голой земли. Он нашел палку и нарисовал карту небосвода. Прочел мне лекцию о месте человека во Вселенной, а потом перешел к внутренней вселенной.
— Врубаешься?
— Да это все совсем обычные вещи, — сказала я. Он долго смеялся.
Следующие несколько дней мы прожили по своему распорядку, который не обговаривали вслух. Вечером мы расходились, он своей дорогой, я — своей. Я провожала его взглядом. Часто он шагал босиком, закинув сандалии за плечо. Я дивилась его бесстрашию и ловкости — надо же, шататься по городу босиком, пусть даже летом.
Мы расходились искать ночлег. Никогда не обсуждали друг с другом, где по ночам находим пристанище. У него было свое, у меня — свое. Утром я отыскивала Святого в парке, и мы обходили свои точки — «утоляли жизненные потребности», как он выражался. Завтракали питой с сельдереем. На третий день я нашла два четвертака, втоптанные в парке в траву. В закусочной «Уэверли» мы взяли кофе, тосты с вареньем и яичницу на двоих. В 1967-м пятьдесят центов были неплохими деньгами.
В тот день он прочел мне длинную итоговую лекцию о человеке и Вселенной. Похоже, он был доволен мной как ученицей, но отвлекался чаще обычного.
— Жду не дождусь, когда уеду домой, — сказал он.
День был прекрасный, мы сидели на траве. Наверно, я задремала. А когда проснулась, его рядом не было. Лежал только красный мелок, которым он рисовал на асфальте. Я сунула мелок в карман и ушла своей дорогой. На следующий день я ждала его — хотелось верить, что он вернется. Но он не вернулся. Благодаря ему я смогла продержаться, не сойти с дистанции.
Я не грустила: стоило мне о нем вспомнить, я улыбалась. Воображала, как он вспрыгивает на подножку товарного вагона на космической железной дороге, ведущей к планете, которую он обнимал, планете, которую не случайно назвали в честь богини любви. Я недоумевала, почему он посвятил столько времени мне. И рассудила: наверно, потому, что мы оба в июле носили длинные плащи. Принадлежали к Ордену Богемы.